Суд
- Класс: 7 класс, 8 класс
- Автор: Шукшин В. М.
Пимокат Валиков подал в суд на новых соседей своих, Гребенщиковых. Дело было так.
Гребенщикова Алла Кузьминична, молодая, гладкая дура, погожим весенним днем заложила у баньки пимоката, стена которой выходила в огород Гребенщиковых, парниковую грядку. Натаскала навоза, доброй землицы… А чтоб навоз хорошо прогрелся, она его, который посуше, подожгла снизу паяльной лампой, а сверху навалила что посырей и оставила ша́ять на ночь. Он ша́ял, ша́ял, высох и загорелся огнем. И стена загорелась… В общем, банька к утру сгорела. Сгорели еще кое-какие постройки, сарай дровяной, плетень… Но Ефиму Валикову особенно жалко было баню: новенькая баня, год не стояла, он в ней зимой пимы катал. Объяснение с Гребенщиковой вышло бестолковое: Гребенщикова навесила занавески на глаза и стала уверять страхового агента, что навоз загорелся сам.
— Самовозгорание! — твердила она и показывала агенту и Ефиму палец. — Понимаете?
Это «самовозгорание» вконец обозлило и агента тоже.
— Подавай в суд, Ефим, — сказал он. — А то нас тут за дураков считают.
Валиков подал в суд. Но так как дело это всегда кляузное, никем в деревне не одобряется, то Ефим тоже всем показывал палец и пояснял:
— Оно бы — по-доброму, по-соседски-то — к чему мне? Но она же шибко грамотная!.. Она же слова никому не дает сказать: самозагорание, и все!
Муж Гребенщиковой, тоже агроном, был в отъезде. Когда приехал, они поговорили с Ефимом.
— Неужели без суда нельзя было договориться? Заплатили бы вам за баню…
— Это уж ты сам с ней договаривайся, может, сумеешь. Я не мог. Мне этот суд нужен… как собаке пятая нога.
— Не нарочно же она подожгла.
— А кто говорит, что нарочно? Только зачем же людей-то дурачить! Самозагорание…
— Самовозгорание. Это бывает вообще-то.
— Бывает, когда назём годами преет, да в куче — слежалый. А у ней за одну ночь самозагорелся. Не бывает так, дорогой Владимир Семеныч, не бывает.
Владимир Семеныч побаивался жены, и его очень устраивало, что дело уже передано в суд и, стало быть, чего тут еще говорить. Без него все решится.
— Разбирайтесь сами.
— Разберемся.
И вот — суд. Суд выехал из района по другому случаю, более тяжелому, а заодно решили пристегнуть и это дело, погорельское. Судили в сельсовете…
Шел Ефим на суд, как курва с котелком, — нервничал. Вспомнил чего-то, как один раз, в войну, он, демобилизованный инвалид, без ноги, пьяный, возил костылем тогдашнего предсельсовета Митьку Трифонова и предлагал ему свои ордена, а взамен себе — его ногу. Его тогда легко могли посадить, но сам Митька «спустил на тормозах», в суд не подал, хотя долго после этого пугал: «Подать, что ли, Ефим? А?»
«Ну да, а я сейчас, выходит, иду человека топить, — думал Ефим. — На кой бы она мне черт сдалась, если так-то, по-доброму-то?» И вспоминал, как гладкая Алла Кузьминична, когда толковала про самовозгорание, то на Ефима даже не глядела, а глядела на страхового агента, мол, Ефим Валиков все равно не поймет, что это такое — самовозгорание.
Протез Ефим не надел, шел на костылях — чтоб заметней было, что он без ноги. Ордена, правда, не надел: хватит того, что нашумел с ними тогда, после демобилизации.
«С другой стороны, если каждый будет поджигать вот так вот, я с одними костылями и останусь на белом свете. А то и самого опалят, как борова в соломе. Так что мое дело правое».
Гребенщикова была уже в сельсовете, посмотрела на Валикова гордо, ничего не сказала, не поздоровалась, отвернулась.
«Ох ты, горе мое, горюшко! — не желает мамзель с нами здороваться», — посмеялся сам с собой Ефим. Он не то чтобы обиделся, а захотелось, чтобы этой «баронке» так бы прямо и сказали: «Чем же тут гордиться-то, милая? Подожгла человека, да еще нос воротишь!»
Судья, молодой мужчина, усталый, долго смотрел в бумаги, потом посмотрел на Аллу Кузьминичну, на Ефима…
— Рассказывайте.
Ефим подумал, что надо, наверно, ему первому начинать.
— Видите ли, в чем тут дело: вот эта вот гражданка…
— Вы уж прямо как враги — «гражданка»… Соседи ведь.
— Соседи, — поспешил Ефим. — Да мне-то весь этот суд — собаке пятая нога…
— А подаете.
— Дак она же платить нисколь не хочет! А баня была новая, у меня вся деревня свидетели.
— Как все это произошло, Алла Кузьминична?
— Я разбила парничок и немного подогрела навоз…
— Подожгли его?
— Да, но он некоторое время погорел, потом я его завалила влажным навозом. Он, очевидно, хорошо прогрелся и самовозгорелся ночью.
— Во! — изумился Ефим. — Да я, можно сказать, родился на этом навозе! Я — как себя помню, так помню, что ворочал его, — так уж за всю-то жизнь изучил я его, как вы думаете? Потом, не забывайте: мы каждый год кизяки топчем! Уж я его ворочал-переворочал, этот навоз, как не знаю….
— Товарищ Валиков отрицает, что навоз может самовозгореться. У него в практике этого не было… Ну и что?
Судья смотрел на Аллу Кузьминичну, кивал головой.
— Нельзя же на этом основании вообще отрицать этот факт. Вы же понимаете, что надо же считаться с научными данными тоже, — продолжала Алла Кузьминична.
Судья все кивал головой.
«Счас докажут, что я верблюд», — затосковал Ефим.
— Я понимаю, что товарищу Валикову нанесен материальный ущерб, но объективно я тут ни при чем. С таким же успехом могла ударить гроза и поджечь баню. Моя вина только в том, что я этот парничок разбила у ихней баньки. Но она одной стеной выходит в наш огород, поэтому тут криминала тоже нету. — Она хорошо подготовилась, Алла Кузьминична.
«Надо было ордена надеть», — подумал Ефим.
— Я выражаю сожаление товарищу Валикову, это все, что я могу сделать.
Судья закурил, с удовольствием затянулся и без всякого выражения, просто сказал:
— Надо платить, Алла Кузьминична.
— Почему? — Алла Кузьминична растерялась.
— Что?
— Почему платить?
— Что, неужели судиться будете? Стыдно, Алла Кузьминична…
Алла Кузьминична покраснела.
— Вы что, тоже отрицаете самовозгорание?
— Да какое, к дьяволу, самовозгорание! Обыкновенный поджог. Неумышленный, конечно, но поджог. Вам это докажут в пять минут, и будет… неловко. Договоритесь по-человечески с соседом… Сколько примерно баня стоит, Валиков?
Ефим тоже растерялся и второпях — от благодарности — крепко занизил цену.
— Да она, банешка-то, хоть называется новая, а собрал-то я ее так, с бору по сосенке…
— Ну, сколько?
— Рублей двести, двести пятьдесят так… Да мне только лес привезти, я сам срублю! У их же машины в совхозе, попросить директора… Что, им откажут, что ли?
— Там ведь еще что-то сгорело?
— Кизяки, сараюха… Да сараюху-то я из отходов тоже сделаю!
— Двести пятьдесят рублей, — подытожил судья. — Мой совет, Алла Кузьминична: заплатите добром, не позорьтесь.
Алла Кузьминична молчала, не смотрела ни на судью, ни на Ефима.
— Не могу же я сразу тут вам выложить их!
«Ах ты, гордость ты несусветная!» — пожалел ее Ефим. И кинулся с подсказками:
— Да мне их зачем, деньги-то? Вы привезите на баню две машины лесу. Ну и заплатите мне, как вроде я нанял человека рубить… Рублей шестьдесят берут, ну и кормежка — двадцать: восемьдесят рэ. А там сколько с вас за две машины возьмут, меня это не касается. Может, совсем даром, меня это не касается. А оно так и выйдет — даром: вы молодые специалисты, вам эти две машины с радостью выпишут по казенной цене. Это мне бы…
— Согласны? — спросил судья Аллу Кузьминичну.
— Я посоветуюсь с мужем, — резко сказала Алла Кузьминична.
«Ну, тот парень — не ты, артачиться зря не станет».
С суда Ефим шел веселый. Ему очень хотелось кому-нибудь рассказать, как проходил суд, какой хороший попался судья, как он дельно все рассудил и какой, между прочим, сам Ефим — пальца в рот не клади. Едва дотерпел до дома.
Жена Ефима, Марья, сразу — по виду мужа — поняла, что обошлось хорошо.
Ефим смело вытащил из кармана бутылку и стал рассказывать:
— Все в порядке! Ох, судья попался!.. От башка! Сразу ей хвост прищемил. Как, говорит, вам не стыдно! Какое самозагорание? Подожгла, значит, надо платить.
— Гляди-ко!
— Что ты! Он ей там такого черта выдал, она не знала, куда глаза девать. Вы же, говорит, видите: человек на одной ноге… — Ефим всегда скоро пьянел, не закусывал. — Да он, говорит, вот возьмет счас, напишет куда надо, и тебе зальют сала под кожу. У него, грит, нога-то где? Под Москвой нога, вон где, а ты с им — судиться! Да он только слово скажет, и ты станешь худая…
Марья понимала, что Ефим здорово привирает, но, в общем-то, ведь присудили платить за баню! Присудили.
— Господи, есть же на свете справедливые люди.
— Фронтовик. Его по глазам видно. Эх ты, говорит, ученая ты голова, не совестно? Проть кого пошла?! Да он, грит…
— Хватит лакать-то, обрадовался, — сердито заметила Марья. — Ты бы вот не лакал счас, а пошел бы да отнес человеку сальца с килограмм. Приедет мужик-то, ребятишек покормит деревенским салом.
— А то не видят они этого сала…
— Да где?! Магазинное-то сравнишь с нашим! Иди выбери с мяском да отнеси. Да скажи спасибо. А то укостылял и спасибо не сказал небось. Мужик-то вон какое дело сделал!
Ефим подивился бабьему уму.
«Правда, по-свински вышло: мужик старался, а я, как этот…»
— Пить со мной он, конечно, не станет: он человек на виду, нельзя… — поразмышлял Ефим.
— Отнеси сальца-то.
— Отнесу! Я для такого человека ничего не пожалею! Может, ему денег немного дать?
— Деньги он не возьмет. За деньги ему выговор дадут, а сальца — ну, взял и взял гостинец ребятишкам.
Ефим слазил в погреб, отхватил добрый кус сала — с мяском выбрал, ядреное, запашистое. Радовался жениной догадке.
«До чего дошлые, окаянные!» — думал про баб.
Завернули сало в чистую тряпочку, и Ефим покостылял опять в сельсовет. Шел, радовался, что судья теперь тоже останется довольный.
«Ведь отчего так много дерьма в жизни: сделал один человек другому доброе дело, а тот завернул оглобли — и поминай как звали. А нет, чтобы и самому тоже за добро-то отплатить как-нибудь. А то ведь — раз доброе человек сделал, два, а ему за это — ни слова, ни полслова хорошего, у него, само собой, пропадает всякая охота удружить кому-нибудь. А потом скулим: плохо жить! А ты возьми да сам тоже сделай ему чего-нито хорошее. И ведь не жалко, например, этого дерьма — сала, а вот не догадаешься, не сообразишь вовремя». Ефиму приятно было сознавать, что он явится сейчас перед судьей такой сообразительный, вежливый. Он поостыл на холодке, протрезвился: трезвел он так же скоро, как пьянел. «Люди, люди… Умные вы, люди, а жить не умеете».
Судья еще был в сельсовете, собирался уезжать.
— На минутку, товарищ судья, — позвал Ефим. — Пройдемте-ка в кабинет… От сюда вот, тут как раз никого. Домой?
Судья устало (отчего они так устают? Неужели судить трудно?) смотрел на него.
— Ребятишки-то есть?
— Где?
— Дома-то?
— У меня, что ли? — не понимал судья.
— Но.
— Есть. А что?
— Нате-ка вот отвезите им — деревенского… С мяском выбирал, городские с мясом любят. Нашему брату — на физической работе — сала давай, посытнее, а вам — чего?.. — Ефим распутывал тряпицу, никак не мог распутать, торопился, оглядывался на дверь. — Вам повкусней надо… такое дело. Это ж надо так замотать!
— А что это вы?
— Сальца ребятишкам отвезите…
Судья тоже невольно оглянулся на дверь. Потом уставился на Ефима.
— Что? — спросил тот. — Я, мол, ребятишкам…
— Не надо, — негромко сказал судья.
— Да нет, я же не насчет суда — дело-то теперь прошлое. Я думал, ребятишкам-то можно отвезти… А что? Это ж не деньги, деньги я бы…
— Да не надо! Вон отсюда! — Судья повернулся и сам вышел. И крепко хлопнул дверью.
Ефим остался стоять, наклонившись на костыли, с салом в руках. Вот теперь он понял, до боли под ложечкой понял, что не надо было с салом-то… Он не знал, что делать, стоял, смотрел на сало.
В кабинет заглянул судья.
— Сюда идут… уходи! Заверни сало, чтоб не видели. Побыстрей!
Только на улице сообразил Ефим, что́ ему теперь делать.
«Пойду Маньке шлык скатаю*. Зараза».
*Скатать шлык — отодрать за волосы, взбить их на голове шапкой. (Авт.)