Уммб!
В первый раз это случилось со мной, когда мне было шесть лет.
Я играл на песке у моря. Никого не было рядом: мать присматривала за мной из окна. Домик наш стоял у самого берега.
Я делал из песка горки и проводил канавки. И хотя все мое внимание было поглощено этим интересным занятием, я вдруг заметил, какая сделалась кругом тишина.
Наверное, подошел полдень,— солнце над моей головой стояло почти отвесно. Будто онемело все вокруг,— мне показалось — весь мир. Хрустальной горой — почти зримой — воздвигалось до самого неба безмолвие. Как это произошло? Мгновенно или же исподволь, незаметно для меня, увлеченного своей забавой? Я не слышал птичьих голосов в саду нашего дома,— птицы молчали, попрятались, затаились. Ничто не шевелилось там, в саду; укороченные, иссиня-черные тени кустов и деревьев неподвижно лежали на дорожке. Даже ветер будто затаился. Столько живого было вокруг меня — птицы, цветы, деревья,— я чувствовал эту огромную, разнообразную жизнь, и все замерло, будто затаило дыхание и вслушивалось, вслушивалось: вот кто-то скажет слово — удивительное, неслыханное слово,— и разом рухнет эта непонятная мне немота.
Когда я теперь вспоминаю себя ребенком, именно так мне представляется мое тогдашнее ощущение этого безмолвия. Тишина, внезапно наступившая, мне казалась таинственной, я не мог ее разгадать своим детским умом и замер сам и вслушивался, ждал, что вот в самой этой неподвижности полдня, в самом пространстве, наполненном зноем, с минуты на минуту что-то произойдет — и тайна исчезнет. Как в сказке из «Тысячи и одной ночи» «Али-баба и сорок разбойников» раздается заклинание: «Сезам, откройся!» — и перед человеком открывается гора, полная сокровищ.
Я ждал. Горка песку беззвучно рассыпалась и легла у моих ног. В смятении я обернулся.
Матери не было в окне, а вскочить, побежать к ней я не смел.
Тишина все длилась. Только маленькие пологие волны залива равномерно набегали и отбегали; набегали и отбегали, чуть слышно звеня, оставляя влажный след на песке. Был полный штиль.
Полный штиль был и внутри меня. Я затаил дыхание. Только ровно, сильно тукало сердце.
Сколько времени это длилось, я не мог бы сказать.
Теперь-то я хорошо знаю, что это за тишина. Она наступает на переломе знойного летнего дня, в полуденные часы. Утомленные жарой, смолкают птицы; хищники, с рассвета парившие в небе на своих распластанных крыльях, прячутся в тень; рыба перестает играть на зеркале рек и прудов — глубже уходит в темные подводные заросли, и даже кувшинки прячут под воду свои желтые и белые чашечки. Зной. Безветрие. Солнце стоит отвесно. И чем жарче день, тем удивительнее это затишье, наступающее в природе. Почувствовать его можно только в лесу, в поле, на море,— в городе оно незаметно. Может быть, час пройдет после полудня, может быть, меньше,— и так же неуловимо, неощутимо, как настает эта немота, мир опять наполняется звуками.
...Ничего не случилось, но я почувствовал: проходит. И странное оцепенение спало с меня.
И вот тут-то я услышал слово — каждый звук в нем различил.
— Уммб!..— послышалось далеко в море, разнеслось по спокойной воде, дошло до берега, до меня и отдалось где-то за нашим домиком, в лесу:
— ...ббы!
И там, откуда разнесся этот звук — от «банки», песчаной отмели среди моря,— всколыхнулись чайки. Закричали, поднялись в воздух. Налетел ветерок. В саду громко запел зяблик, застрекотали кузнечики. Хрустальная гора безмолвия рухнула.
Я вскочил и стал всматриваться в море: кто там сказал это слово?
Но на спокойной глади воды никого не было видно.
Это очень удивило меня: такое великанское — на весь мир! — слово, а того, кто его сказал, не видно. Уж не само ли это море его принесло?
Я был в том возрасте, когда для человека в мире живо все и у всего есть язык. Тогда человеку весь мир — сказка. А в сказке почему бы и морю не произнести какие-то слова? Ведь говорит же в сказке Царь Морской!
А это слово было как раз такое, будто кто-то произнес его со дна моря,— булькнул им оттуда на весь мир.
Я побежал спросить у матери: кто это говорит «уммб» и что это значит?
Но мать ничего не могла объяснить мне. Она была в кухне, не слышала этого слова и, занятая своими делами, даже не поняла, о чем я спрашиваю.
Забыть такое слово было невозможно, и долго потом я о нем спрашивал у всех взрослых. Но никто не мог мне его объяснить, даже «старые морские волки» — матросы, побывавшие в кругосветных плаваниях.
Но эти-то умели рассказывать о море такое, что, слушая их, я забывал обо всем на свете, даже о слышанном мной таинственном «подводном слове», как я его стал называть про себя.
Из их рассказов выходило, что в море все есть и все может быть,— даже такое, о чем люди и не подозревают. Есть же на свете морской змей длиной в несколько километров. Есть рыбы, летающие по воздуху,— как же, рассказчик их своими глазами видел! «Есть чудовища морские, такие огромные, что в пасти их пропадают целые корабли с мачтами. Есть и такая рыба морская: только приставит ей корабельный кок нож к пузу — она как заорет петухом! Вот те крест! — клянется рассказчик.— Сам, своими ушами слышал, пропади она пропадом!»
Я подрастал. Пришел тот возраст, когда у человека широко открыты глаза на мир — влекущий к себе, прекрасный и таинственный мир, но уже нельзя без оглядки верить всему, что слышишь об этом мире.
Рассказы матросов были очень увлекательны. Пока слушаешь их, веришь, бывало, всем морским чудесам. А потом опомнишься — и пойдут сомнения. Начнешь разбираться, где правда, где сказка и где в сказке правда.
Наверное, уж так я устроен, что мне и до старости кажется: вся жизнь — сказка. К чему ни начнешь прислушиваться — за самым обыкновенным, даже скучным на первый взгляд явлением скрываются удивительные вещи. Начнешь разбираться, а там — полно неизвестного: темные дебри маленьких и больших тайн.
И еще мне все казалось странным, почему это люди — даже взрослые — так охотно выдумывают небылицы, когда быль чудеснее всего, что они могут выдумать?
Выдумывают каких-то чудовищ, глотающих корабли. А тому не удивляются, что живое морское чудовище — огромный зверина в сто тонн весом — кит — не может проглотить даже маленького человечка: такое у него узкое горлышко.
Серьезные научные книги начинали тогда раскрывать предо мной не менее удивительные чудеса и тайны, чем те, о которых говорилось в сказках. Я узнавал из книг, что существуют на самом деле летающие по воздуху рыбы, рыбы, ходящие посуху и даже залезающие на деревья. И что на самом деле существует морской петух — кричащая рыба.
Это заставило меня снова и снова вспоминать когда-то слышанное мною «подводное слово» и думать: уж не рыба ли какая произнесла его,— и томиться желанием разгадать эту загадку.
Человек пытлив, он хочет все объяснить себе — и во вселенной, и в себе самом. Как же без этого жить? Исследовать, понять должен человек, а не спешить забыться — махнуть рукой.
Мы продолжали летами жить на берегу Финского залива. И вот еще и еще раз пришлось мне услышать этот таинственный звук.
Однако кто его произносил, я никак не мог подметить. Каждый раз та же картина: спокойная гладь моря, на ней — никого, кроме чаек, тишина, неподвижность — и раздается это «уммб!».
Единственное, что я твердо установил в эти годы, это что «уммб» совсем не обязательно раздается в полдень: мне приходилось слышать его и утром, и днем, и вечером — лишь бы на море было тихо.
Но кто произносил это таинственное слово, кто?..
Десять лет томился я этой загадкой.
Разгадка пришла неожиданно. И при довольно странных обстоятельствах.
Случилось, к нашему берегу прибило волной утопленника.
Как полагалось тогда — это было до революции,— из ближайшей деревни послали за урядником и судебным следователем, а в ожидании их приставили к утопленнику сторожа, чтобы никто до приезда властей не пошевелил мертвое тело.
Сторожить ночью досталось знакомому мне мужичку Спирьке. А он был не то что слабоумный, а, как про него говорили, «со шмелем». Из тех, кого до старости зовут уменьшительным именем без отчества. Нескладно все как-то у него получалось, фантазии все разные, а дела нет,— больше все в церковь за семь километров бегал да лоб крестил. Нечистой силы Спирька боялся ужасно, и она всюду ему мерещилась. Ну, где такому всю ночь около утопленника просидеть? Да у него от страха родимчик сделается. А ослушаться старосты нельзя: боится.
Вот Спирька прибежал ко мне и молит:
— Выручи, братец, посиди со мной ночку, смерть боюся!
А мне шестнадцать лет было — самый такой фанфаронистый возраст, когда не только своего страха никому не покажешь, но и над другим без жалости посмеешься, если заметишь, что чего-нибудь боится.
Над Спирькиной «нечистой силой» я частенько измывался. Он и думал, что мне все трын-трава.
А мне, признаться сказать, никогда еще с покойниками дела не приходилось иметь, и с утопленником целую ночь просидеть совсем не улыбалось. Ну, однако, не откажешься: подумает ведь — струсил.
— Ладно,— говорю.— Обожди. Сейчас соберусь. Ночку с тобой скоротаю, а чуть свет — извини уж! — на охоту уйду.
Какая там охота после бессонной ночи! Но надо же как-то объяснить, зачем ружье с собой беру.
А Спирька и тому рад, что хоть в темноте живая душа с ним рядом будет.
Вот сидим мы со Спирькой ночью у костерка и разные истории друг другу рассказываем. Все про хорошее стараемся, про веселое. Про покойников, утопленников, конечно, ни слова.
А «он» лежит тут совсем близко, свет от нашего костерка до него достигает. Мы у леса, «он» на песке между нами и морем. Рогожами покрыт. Лежит, молчит, не шевелится,— кажется, чего спокойнее? А вот не только Спирьке — и мне страшно. Оба к «нему» сидим вполоборота — спиной боимся повернуться. Оба нет-нет, да и покосимся на «него» одним глазом.
Я-то, конечно, знаю, что со смертью все кончается, мертвый не встанет и ничего плохого сделать тебе не может. А все-таки твердой уверенности, чувствую, во мне нет: вдруг да случится что-нибудь такое страшное? А что — и сам не знаю.
Котелок у нас над огнем приспособлен: чай греется. Двустволка у меня к дереву прислонена.
А ночь июньская, тихая-тихая. Чуть только море плещет. И звезды в небе горят неярко, спокойно так.
Уж вторые петухи в деревне — слышно было — пропели.
И вдруг я услышал шаги: идет кто-то по берегу к нам, камешки у него под ногами похрустывают.
Я взглянул на Спирьку, а на нем лица нет. Глаза с кулак, и рот разинут.
Я взял ружье на колени и жду: кто покажется?
Показался старичок. Совсем с виду не страшный: бороденка плохонькая, в руке суковатая палка, котомка за спиной. В штиблетах. Одним словом — прохожий старичок, из городских.
Повернул к нам. Подошел.
— Мир беседе! — говорит.— Что не спите, люди добрые?
— Сторожим вот,— отвечаю. И кивнул на «того», закрытого рогожками.
— Вот оно какое дело!
Старичок подошел к «тому», нагнулся, опершись на палочку, поднял рогожку и долго, спокойно и внимательно вглядывался в открывшееся ему лицо. Потом опять аккуратно прикрыл его рогожей.
— А это зачем же? — опять подойдя к нам, кивнул он на мою двустволку. Я так и держал ее на коленях.— Убежит, что ли?
Я не нашелся, что ответить. Приставил двустволку опять к дереву.
Он скинул с плеч котомку, сел, вытащил из нее облупленную эмалированную кружку, хлеб.
— Одолжите кипяточку?
Спирька налил ему из котелка.
Старичок молча напился чаю с хлебом, молча убрал кружку, достал кисет и сложенную книжечкой мятую газетную бумагу. И, держа ее в руках, о чем-то надолго задумался.
Задумался и я. Старичок мне не нравился. Не потому ли, что он так равнодушно разглядывал «того» — на песке? И посмеялся над моим ружьем?..
— ...Закурим,— сказал прохожий старичок.— Закурим табачку листового, помянем дедушку лесового.
Поминание «дедушки лесового» привело в полное смятение Спирьку: я видел, как он дернулся и, поспешно сунув руку за пазуху, мелко-мелко стал крестить себе грудь.
Старичок, казалось, не заметил этого. Он закурил, предложил табачку нам и, когда мы отказались, стал рассказывать.
Рассказ его был как раз о том, о чем мы со Спирькой в это время меньше всего хотели бы слушать: о мертвых.
Старичок сообщил, что уже сорок лет служит в городе сторожем в морге, или, как он говорил, «при покойницкой». Мертвецы были его специальностью, и видно было, что он может сообщить о них много любопытного. Я уж было и заинтересовался его рассказом, но, взглянув на Спирьку, решительно попросил старичка «прекратить об этом».
Он явно был недоволен, что ему не дают говорить на излюбленную тему, пробормотал себе что-то сердито под нос, но замолк.
Пропели за лесом третьи петухи. Был тихий предрассветный час. Море и лес молчали: еще не начался утренний бриз — не потянуло ветерка с остывшей за ночь земли в море; не проснулись в лесу птицы.
— ...Уммб!..— раздалось вдруг с моря.
— Осподи, спаси нас и помилуй! — отчаянной скороговоркой взмолился до смерти перепуганный Спирька.— Осподи, осподи, осподи, осподи, да что же это за напасть такая! Помилуй нас, огради, защити, осподи!..
Я с удовольствием отметил про себя, что и старик вздрогнул при этом таинственном звуке. Но он быстро оправился. И не замолк еще шепот Спирьки, как он полным презрения голосом обронил:
— Эк тебя схватило! От необразованности все это. Темнота!
И так он это уверенно произнес, такое в его голосе прозвучало равнодушие к тому непонятному, что через это «подводное слово» меня так мучило, что я вдруг подумал: «А ведь вот кто, пожалуй, знает, чей голос произносит это слово!»
И, на всякий случай — чтобы не потерять своего достоинства,— скривив рот в улыбку, я тоном превосходства «образованного» человека, с высоты своих шести классов гимназии, спросил:
— А вы, значит, понимаете, что это мы сейчас слышали? Старичок сплюнул в костер.
— Прежде слыхать не доводилось. А в соображение взять можно. Данные налицо.
«Ого! — подумал я.— Какое слово!»
И даже трепет какой-то внутренний почувствовал: вот сейчас этот сморчок, просидевший полжизни среди мертвецов, в один миг раскроет мне тайну, разгадать которую я не мог десять лет! И досадно было, и любопытно ужасно.
— Так какие же ваши «данные»? — спросил я как можно равнодушнее, особенно подчеркнув «ученое» слово.
Старичок пристально посмотрел на меня и встал. Почти величественным жестом он широко провел вытянутой рукой у себя перед грудью, как бы обводя ею какое-то пространство. Потом опустил ее — и указал на то, что лежало на песке, прикрытое рогожками.
— Понятно?
Я смутился.
— Второе понятно: вон лежит. А первое, признаться, не очень.
— Первое будет — море. Мало разве в нем покойников плавает? Один этот и был?
— А при чем тут он? — совсем удивился я.
— Как, то есть, «при чем»? — рассердился старичок.— Другой человек не своей волей в воду-то попадает: случайно свалится да захлебнется или другие его туда пихнут. Такой своего последнего слова еще не сказал. А дых в них, в покойниках, есть. Такой вот человек и старается с-под воды-то свое последнее слово людям и миру вымолвить. С последним дыхом выдавливает его со дна морского.
«Фу ты! — подумал я.— Какую ерунду выдумал. Вот тебе и «образованность»!»
Я махнул рукой и нарочито протяжно зевнул.
Это не прошло мне даром.
— А вы, молодой юноша,— сощурившись, сказал вдруг старичок,— видать, из образованных будете? Что же покойников-то эдак боитесь? В бабьи сказки верите? Стыдно-с!
Я, конечно, вспыхнул.
— Из чего это вы заключаете, что я боюсь? И не думаю! Я сюда добровольно пришел, вот с ним,— я кивнул на Спирьку,— посидеть. Потому что он боится.
— А не боитесь,— сказал старичок и вредно так улыбнулся,— так вот извольте потрудитесь до моря дойти — взглянуть, не плывет ли там еще какой покойничек? Да чтобы мы знали, что вы до самой воды дошли, прихватите вот пустой котелок, принесите нам воды из моря. Ась?..
Это уж был прямой вызов. Отказаться — значило признать себя трусом.
Я вскочил, схватил котелок, протянул было руку и за ружьем, но, покосившись на ехидного старичка, поспешно отдернул руку. Пошел с одним пустым котелком.
До моря по прямой было шагов с сотню. Идти надо было мимо прикрытого рогожами тела. И я прошел нарочно как можно ближе к нему: на вот тебе!
Я хоть не оборачивался, но уверен был, что старичок не спускает с меня глаз, так и сверлит ими спину мне.
Здорово я был в эту минуту зол на этого прохожего старичка. Да и на себя тоже: ведь я действительно побаивался, а чего — и сам не знал. Я же не семинарист, не верю ни в ведьм, ни в колдовство, ни в разных там виев, ни в восстающих из гроба покойников и стучащих в окно утопленников.
...И в распухнувшее тело
Раки черные впились...—
вспомнились мне вдруг с детства знакомые строчки, и все тело сразу покрылось «гусиной кожей».
«Фу ты, чтоб тебя! — подумал я.— Лучше совсем об этом не думать. Потом разберусь, откуда все-таки этот страх. Днем же не трушу».
Я уже подходил к морю. Начинало рассветать. Я всматривался в воду: вдруг там на самом деле... Но нет, конечно, не бывает таких неожиданных совпадений!
Вместе с тем мне холодило спину: я не мог забыть, что там, у меня за спиной, лежит «тот», покрытый рогожками.
...посинел и весь распух...
Однако тут мне пришлось убедиться, что совпадения в жизни бывают самые неожиданные и такие, которых человек заранее даже представить себе не может.
Я увидел в волнах темное тело.
«Нет, это подводный камень обнажился!» — мысленно сопротивлялся я тому, что видели мои глаза и что не хотело, ни за что не хотело признать мое сознание.
Темное тело покачивалось в спокойных волнах так недалеко от берега, что виден был даже желтоватый блеск, которым оно отсвечивало в лучах разгорающейся зари. И заметно было, что его несет к берегу.
Больше обманывать себя нельзя было.
Мне стало нехорошо. Я почувствовал слабость под коленками и должен был опуститься на песок.
Мне показалось, темное тело исчезло. Но вот я его опять увидел — ближе.
...Опять исчезло. Или это у меня мутится в глазах?
Я сидел, не смея пошевельнуть пальцем.
И какой-то уж совершенно неожиданно для меня утопленник вдруг очутился совсем рядом: выплеснулся па влажный песок вместе с волной. Длинное мокрое тело, все в мутных пятнах, зализанная водой голова... И голова эта смотрела на меня в упор открытыми, живыми человеческими глазами!
Этого я не мог вытерпеть.
Я вскочил и... не знаю, что бы я сделал, если б утопленник не повернулся вдруг очень быстро всем телом и не нырнул назад в море.
Можете смеяться надо мной, но я в ту минуту не мог сообразить, что это зверь — нерпа, тюлень.
Я понял это только через несколько времени, когда уже совсем рассвело и я увидел тюленя. Он плыл недалеко от берега и скоро потом вылез на плоский, чуть выглядывающий из воды камень.
С камня он сейчас же опять нырнул в воду: наверно, увидел меня на берегу, на старом месте. Нырнул, вынырнул — и вот оттуда, с моря, от самого того камня, где он показался, четко и ясно раздалось:
Уммб!
Это случайное маленькое открытие принесло мне неожиданную радость.
Не в том дело, что я мог теперь торжествовать над прохожим старичком, так ехидно надо мной посмеявшимся. Кстати сказать, я больше его не видел: он ушел, не дождавшись меня с моря.
И не в том дело, что я разгадал то, что для других — даже стариков — было тайной; хотя это, конечно, было приятно. А в том была моя радость, что я одержал победу над самим собой.
Скоро мне пришлось убедиться, что после этого глупого приключения прошел страх мой перед таинственным. Только начнешь трусить чего-нибудь непонятного, разом всплывает в памяти, как я тюленя принял за утопленника,— и сам на себя улыбнешься. А где улыбка, там какой же уж страх. И вот захочется найти простое объяснение тому, что кажется таким таинственным.
Сколько раз потом ночью на охоте мне приходилось слышать жуткие, неизвестно кому принадлежащие голоса. А утром по следам, оставленным зверями и птицами на земле или снегу, разгадывать, кто напугал меня в темноте.
Или вот сейчас, я опять вслушиваюсь в таинственную тишину перелома дня. Перед окном моей избы на колхозной улице сидит ворона. Даже не сидит, а скорее лежит: распластала крылья в пыли, приоткрыла клюв...
Дальше — за околицей — на сосне сидит большой ястреб-тетеревятник. Я не вижу отсюда, открыл ли он клюв, но достаточно того, что он сидит неподвижно и не делает никакой попытки схватить в когти глупую ворону, так беспомощно развалившуюся у него на виду в пыли.
Я знаю: он насытился с утра, он тоже утомлен жарой.
Ополдень будто бы замерла жизнь в природе так, как замерла она в сказке о спящей красавице. Безмолвие, безветрие; ходики у меня на стене однотонно отсчитывают минуты. О, как быстро они бегут!
Солнце — отец жизни — продолжает свой путь, ниже клонится к горизонту, и все живое под ним скоро стряхнет с себя это полуденное оцепенение.
— Сезам, откройся! — Сколько раз открывалась передо мной на миг сказочная гора Сезам, но двери, за которыми не счесть сокровищ, тотчас же опять захлопывались у меня перед носом. Я не боюсь этого теперь. Я знаю: это не страшно, раз человек понял, как они отворяются.
К самым таинственным, призрачным дверям всегда найдется простой вещественный ключ. Умей его только найти.
Сокровища будут твои.