Наш сад. Рассказы старого садовника
Было это очень давно, еще в царское время и даже не при последнем царе. Мы жили тогда в небольшом рыжем домике — три окошка на улицу и позади сад. В нашем небольшом городке в каждом домике было: окна на улицу, в пыль, а позади сады, разделенные заборами. Так было всюду в старое время, и сама Москва ничем не отличалась от провинции. В наше старое время было правило, что впереди — для всех — пыльная улица, а позади дома сад — для себя.
Было как-то раз, приходит однажды в наш домик на Дворянской улице мужичок средних лет в синей блузе. Волосы у него были русые, долгие, глаза голубые, острая бородка.
— Здравствуйте, добрые люди! — сказал мужичок. — Хлеб да соль!
— Милости просим! — ответила мать.
За спиной у гостя была сумка, в правой руке палка-писанка самодельная, в левой оказалось самое главное: ящик с красками.
— Я художник, — сказал он матери. — Нельзя ли у вас остановиться на все лето?
— Рады бы, — ответила вежливо мать, — да поглядите сами: тесно, куда я вас дену?
— Баня у вас в саду свободная, — сказал художник,— я бы жил в ней, а когда плоды поспеют, я бы сад караулил.
А это такая правда была о карауле: бывало, как только плоды начинают поспевать, у нас по всему городу воры зубы на яблоки точат, прямо настоящая война начинается; хозяева даже и спят в садах с ружьями.
Возможно ли было нашей бедной матушке с малыми детьми охранять сад от разбойников? Конечно, сад был с плодами не каждый год. Но как раз в этот год, когда пришел к нам художник, яблоки и груши завязались с большой силой, и урожай ожидался большой. Вот почему предложение художника очень понравилось матери, и она ему так сказала:
— Я вдовой осталась с кучей маленьких детей, мне очень трудно сад караулить. Я бы, конечно, и очень рада была вас пустить в баню, да только мне совестно: вы же не знаете, какая эта баня внутри — не баня, а завалюшка, мы больше в ней и не моемся, и сколько в ней мусору!
— Крыша еще не разъехалась? — спросил художник.
— Единственно только крыша, кажется, и ничего: даже не каплет, — ответила мать.
— Не каплет? — повторил художник. — А что еще нужно? Мусор же, какой бы он ни был и сколько бы его ни было, я уберу и мешать вам ничем не буду: обед буду варить себе сам.
Мать, конечно, обрадовалась такому жильцу и пустила художника в баню.
И как же нам с Сережей понравился этот художник! Может быть, это детство наше так сказывается, но, мне кажется, во всей своей долгой жизни я не встречал таких добрых людей. Он с того начал в саду, что возле самой бани вырыл глубокую яму и велел нам таскать в нее всякий хлам из бани: обломки кирпичей, гнилушки, железки, тряпки, ведра без дна. Набралась целая яма всякой такой дряни. После того мы яму со всех сторон засыпали землей, утоптали, и баня стала чистая.
Мать пришла поглядеть, принесла белые тряпочки, столик постелила, похвалила нашу работу и позвала художника обедать.
— Сделайте милость, — ответил художник, — никогда меня не зовите и ничего больше для меня, пожалуйста, не делайте: у меня такой принцип, чтобы делать все, по возможности, самому и людей своею особой не затруднять, особенно людей таких хороших, как вы. Я и так не знаю, как вас благодарить за сад. Как хорошо он зарос, какая тишина: ни один листик не шевельнется.
— Да, — ответила мать, — погода стоит прекрасная. Только старайтесь ничем не задевать соседа: у нас с ним спор постоянный, почти что война. И только все из-за одного дерева. Вышло так, что почти половина веток с дерева свешивается через забор и груши падают на его сторону. Мы, однако, не из-за того с ним спорим: что пало, то и пропало для нас, то пусть и будет его. Спорим мы с ним из-за того, что он всякими способами нахально помогает грушам падать на его сторону. «Дерево, — говорю я, — стоит у меня — мое дерево, и плоды мои». — «Не все дерево стоит на вашей земле,— отвечает он,— у вас только корень, а ветки мои; у вас оно только стоит, а меня оно любит». Так ведь мало того, что трясет на свою сторону с тех веток, — еще и длинным шестом с гвоздиком достает груши и с нашей стороны. В чем-нибудь он непременно и к вам придерется и вас достанет своим проклятым шестом. Это очень дурной человек, и недаром ему дали такое прозвище...
Мать не посмела выговорить прозвище соседа.
— А я очень люблю эти народные прозвища, — сказал художник. — Если можно, то, пожалуйста, скажите.
Мать ответила:
— Впрочем, ничего особенного. Его все в нашем городе называют Проглотом.
Вот теперь подходит рассказ мой к тому самому, из-за чего я на всю жизнь определился садовником и люблю садовое дело больше всякого и могу по-настоящему делать только сады. Скорее всего, думаю, любовь эта моя к саду пришла мне от художника, это он, наверно, обратил глаза мои навсегда в ту сторону. Все лето он писал наш запущенный сад, и как это у него выходило чудесно, я до сих пор никак понять не могу. Начинает он писать какой-нибудь листик или веточку, грушу или яблоко, — просто похоже, и больше ничего. После того, за этой обыкновенной грушей или яблоком, пишет не так уж явственно, зато более привлекательно: глядишь — и тянет тебя не к этому первому, а куда-то подальше. С каждым шагом в этом саду на картине тебя тянет все сильней и сильней вдаль. Кажется, будто кто-то взял тебя за руку и уводит; чем дальше, тем становится все лучше и лучше, и плоды разные умоляют тебя их попробовать...
Слышал не раз я, что сны такие бывают, но сны-то ведь проходят, а картина, сделанная художником, остается. Я и теперь, на старости лет, в руке держу ведро с коровьим жидким навозом, обмазываю яблоньки, а сам вижу тот незабываемый сад, без противных старых заборов. Картину сделал художник, — так почему я не могу сделать такой сад? Вот из-за этого я и стал на всю жизнь садовником.
Наш жилец хорошо выполнял свое обещание стеречь сад. Он всегда ставил свой мольберт против той груши, что стояла в нашем саду, а ветками любила соседа. На мольберт он ставил свой большой холст на подрамнике, и сосед никак не мог видеть, что же именно делает художник.
День проходит за днем, и разбирает соседа любопытство, а может быть, и досада: если так художник все лето будет торчать, закрываясь холстом, как же тогда воровать наши груши?
И вот однажды Проглот не выдержал, подзывает нас с Сережей и спрашивает:
— Что он там делает?
Мы ответили:
— Художник пишет груши.
Так прошло сколько-то времени, груши начали желтеть. Проглот опять нас подзывает:
— Что он сейчас пишет?
Мы отвечаем:
— Художник пишет груши.
Проглот разозлился:
— Всё одни только груши и пишет?
— Зачем одни: раньше писал зеленые, а теперь пишет желтые. Как они вкусны, спелые, желтые груши! Поди-ка их съешь!
И показали ему языки. Он рассердился и кинул в нас палкой, но не попал. Мы же ему эту палку — обратно, и ему пришлось прямо по шее. Художник расхохотался, а Проглот всем нам кулак показал и крикнул:
— Вот вы дождетесь, скоро я всем вам покажу кузькину мать! Ну и, конечно, показал нам, и вот как это было.
Обед готовил себе художник всегда сам, и, видно, в этой заботе он находил себе отдых от работы. Мы же ему с базара всё приносили: гречневую крупу, масло, чай, сахар, лук, селедки, огурцы, рыбу. Что скажет, то и принесем.
Было раз так, что художник сел за обед, и кот чей-то, желтый, тигровый, роскошный, приходит тоже и садится за стол рядом с художником.
— Здравствуйте! — приветствовал его художник.
Поласкал его, а кот поднял хвост и запел.
Долго любовался художник котом, и даже мы с Сережей, маленькие люди, поняли, как бедному художнику трудно жить одному, если он коту этому, как милому другу, обрадовался.
И что же, подумайте! На другой день, точно в тот час и минуту, кот является к обеду. День за днем проходит, и кот не пропускает ни одного обеда. Мало того! Как-то раз после обеда кот идет за художником на место работы, трется щекой о мольберт.
Художник и говорит ему:
— Перебирайся-ка, друг, к нам совсем, будем с тобой жить хорошо.
В ответ художнику кот повел себя так, будто он понял предложение жить и согласился. Только на какие-нибудь десять минут он убежал и опять появился совсем.
Плохо было, что все эти разговоры с котом Проглот слышал и хорошо понял, каким большим другом нашим сделался кот.
Сказать, что кот так-таки неотрывно и жил у нас, я не могу. Он жил, как все коты: уходил надолго, показывался на чужих крышах, на заборах. Обедать, однако, он всегда приходил и спал постоянно на одной постели с художником.
Случилось однажды, художник очень увлекся своей картиной, и мы тоже замерли в удивлении: груши, яблоки, плоды всякого цвета свешивались массами, и людей никого не было в этом саду, а нам отчего-то казалось, будто мы там, в саду, невидимками, и много детей всяких, и все невидимки.
Какой это чудесный был сад на холсте! Куда девались все наши почерневшие от времени заборчики! Никаких заборов на картине, один только сплошной сад, и в нем невидимками люди.
Вдруг, очнувшись, мы видим: на той стороне забора нашего сада Проглот держит в руке нашего кота и надевает ему на шею петлю...
Мы толкнули художника.
— Что ты делаешь? — закричал он.
— Я обещал вам, — ответил Проглот,— показать кузькину мать. Вот и глядите: он съел у меня сорок цыплят.
— Отдай кота, — сказал художник.— Я тебе за цыплят заплачу.
— Ладно, — отозвался Проглот. — По гривеннику за цыпленка дадите, я погожу вешать кота.
Мы получили приказ взять в бане новые штаны художника и бежать, бежать на базар что есть духу, продать не меньше как за четыре рубля и немедленно возвращаться с деньгами к Проглоту.
В один миг прибежали мы на базар и тут одумались.
— Как же быть, Сережа, — говорю я, — нехорошо будет художнику остаться без новой одежды. Погодим продавать, подумаем.
Сели мы на чью-то лавочку возле одного домика, стали думать и ничего другого не могли найти, как бежать обратно к маме и все ей рассказать.
— Вот что, детки, — сказала нам дома мать, — вы очень хорошо сделали, что пришли со мной посоветоваться. Даю вам четыре рубля, а брюки у меня оставьте. Только смотрите не говорите, что у вас есть деньги; скажите проклятому Проглоту: денег достать не могли, и хотите — заплатим грушами: по груше за цыпленка, как раз сорок груш. Если же не согласится, заплатите четыре рубля и возьмите кота.
Мы так и сделали. Пока художник обедал, натрясли Проглоту сорок груш, взяли кота, вернули художнику, а брюки мама ему сама принесла.
— Я же вас просила, — сказала она,— не связываться с Проглотом. Зачем вы это сделали? Вот он и показал вам кузькину мать.
Вот эта какая-то страшная «кузькина мать» оставалась у нас в душе с тех пор. И чем я старше делался, тем яснее мне становилась эта злая сила между людьми, разделенными друг от друга заборами.
Много с тех пор прошло времени... Насадили мы в городе новый, большой сад впереди домов, обнесли его решеткой с узорами и покрасили ее в зеленый цвет. Много людей работало над этим садом, и я всегда у них был старшим садовником. И как видел я на картине сад без заборов, так и мы теперь делали этот самый сад. Какие дорожки в нашем саду, какие загадочные воротца между деревьями, какие встречи бывают между людьми на дорожках!
С утра до ночи я за садом приглядываю и указываю разное моим помощникам. Только уж когда совсем стемнеет, ворота в нашем саду запираются. Живу я тут же в маленьком домике, и ключ от ворот у меня.
Так у нас вышел сад и стал впереди домов. Да и в Москве тоже так делается: раньше сады были позади — для себя, а теперь они выходят вперед и для всех.